• Вы находитесь на политическом форуме, где беспристрастно и объективно обсуждаются поставленные проблемы. Здесь действует принцип равенства к форумчанам вне зависимости от политических предпочтений или принадлежности к какой-либо партии. Данный форум предназначен для дебатов, и не относится ни к какой политической партии. Ситуация в современном политическом мире такова, что даже внутри одной партии существуют разногласия или разное отношение к какому-либо вопросу. Порой мы сходимся в каких-то вопросах, а взгляд на определенные проблемы ставит нас по разные стороны баррикад. На этом форуме мы можем обсуждать все политические проблемы в вежливой гражданско-правовой форме. Если это ваш первый визит, рекомендуем почитать справку. Для размещения своих сообщений необходимо зарегистрироваться или войти сразу через любую социальную сеть. Для просмотра сообщений выберите раздел.

Михаил Александрович Шолохов… против Андрюши Светенко

Регистрация
17 Мар 2019
Сообщения
80
Реакции
0
Баллы
0
Наверное, многие уже знают кто такой Андрюша Светенко.
Это вот этот человечек:
512.jpg


«замечательный историк», который вещает с уважаемого мною (и не только) федерального радио «Вести ФМ». Впрочем, само по себе это ещё не показатель; ибо «замечательный историк и политолох» Серёжа Станкевич (пару раз поругавшийся там же с В. Соловьёвым) вещает оттуда же в своей замечательной программе «Россия: из прошлого у будущее. Как нам добицца того, чтобы волки были сытые и овцы целые?» и т.д.

Так вот этот самый «замечательный» (по представлению столь серьёзного мужика, как Е. Сатановский) историк рассказывает дрожащим мявчущим голоском про многочисленные ужастики, которые производили злые-презлые большевики. Ну ни дать ни взять – просто банда. И как же они победили?! В голове не укладывается. Маленькая, злая, недемократичная, аморальная банда, всех и вся грабившая и расстреливавшая. Ну просто ИГИЛ, ну просто монстры во плоти. «Тебя связали кумачом и опустили на колени!!! А приговор тебе прочёл кровавый царь великий гений…»

Когда послушаешь версии Андрюши Светенко (зачитываемые в основном по версиям либерально-бюргерских газетёнок из того времени) то просто диву даёшься. Ну даже пролетариат – и тот был против большевиков!! Крестьянство – ну это само-собою. Ну весь народ был против большевиков!! Как же они победили-то?!

А вот как: оказывается… Ленин был немецкий шпион! Эта потрясающая свежизной новость, наполненная великолепным креативом и сногсшибательной новизной, сенсация 21-го века, буквально меня сокрушила. Воот оно што, оказывается! Большевики-шпионы во главе с агентом Берлина В.И.Лениным, колорады и сепары, опираясь на мерзкий Брестский мир вместо того штоб продолжать прекрасную великолепную войну супротив врага на полях кровопролитных сражений, заключили с Германией сепаратный мир. И вместях с Германий с одной стороны, а с другой – вместях с прибалтами-злодеями, и кровавым жидо-комиссаром Л.Б. Троцким, победили народ российский и повязали его в рабство. Ну просто как на укромайдане: меньшинство победило всех. А Ленин – это типа Порошенко.

Дальше – больше. «1918-й год… голодный, кровавый, злой, вонючий… красный против белого, белый против зелёного, зелёный против голубого… может быть, спустя 100 лет получится разобрацца…» (при помощи Андрюши Светенко). И Андрюша Светенко разбирается.

На свет вытаскивается ну всё грязное бельё, касающееся большевиков. В России в то время было всякого добра – под завязку, не меньше чем сейчас. Но это всё – мелочи; главное – это большевики. От них всё зло. Андрюша скрупулёзно вытаскивает на свет всю их подноготную, по всем событиям, опираясь на архивные данные от совершенно беспристрастных (конечно же) летописцев и газетёнок. Мы узнаём о всяческих расстрелах, репрессиях, ограблениях бедного селянства чрез продразвёрстку, уничтожении несчастной русской интеллигенции, репрессиях против церковников, против различных партий и организаций, омерзительном разгоне Государственной Думы… пардон, Учредительного собрания и так далее и тп. Одного мы не узнаём: а как вели себя с народом те, кто был против большевиков.

Этого в дрожащих рассказах Андрюши Светенко просто нет. А ежели и есть, то слабым намёком и вскользь. Ну это же неважно… они же боролись за демократию против коммунистов и жидо-комиссаров. А это – святая тема; так как демократия – это святое. А Андрюша – демократ. Можете даже не убеждать меня в обратном: с такими личиками и глазками бывают только демократы. С такими же личиками и глазками разрушали Советский Союз, сдавали вражинам территории и интересы государства, и такими голосками врали народу по телевизору в программе «Взгляд» и др.

А если и это не доказывает, то можно понаблюдать за Андрюшей когда речь заходит про Америку. Уважение глубокое тут же пронизывает этого «замечательного историка»; он даже не знает (к примеру) что когда Гитлер начал решать окончательно еврейский вопрос, США отказали евреям из Германии принять их в страну. Так и отправились бедолаги на кораблях назад в Европу. «Ну, может не знали» (американцы про то, что с евреями делали в Германии) – трепетно сказал лояльный Андрюша Светенко. Это было недавно, в программе «От трёх до пяти»

Впрочем, подведём итог: то, чем занимается Андрюша в своих проповедях, называется просто, давно и банально: АНТИСОВЕТСКАЯ ПРОПАГАНДА. Причём в самом нахальном НЛП-виде и с применением американской же техники оболванивания и промытия мозгов. То есть это – выполнение соцзаказа. И от кого этот соцзаказ – тоже вполне понятно и вполне ясно видно.
Потому что это – ФАКТ, а не моё ИМХО.

Рассудите сами: во всех этих проповедях стирается только грязное бельё большевиков и Советской власти. Равно как и большевистских лидеров и военачальников. А белые, розовые и все эти деникинцы, колчаковцы, калединцы, юденичи, красновы, дутовы, май-маевские, врангели, слащёвы (Хлудовы) и вся прочая свора - про их делишки ни гу-гу. То есть эти ребята лишь махали белыми ангельскими крылышки и (как говорят сейчас в соцсетях) какали бабочками и цветами. Это же ФАКТ, проверьте сами.
 
А теперь против Андрюши (в красном углу ринга) - великий советский писатель Михаил Александрович Шолохов, талантливейший и честнейший человек, большевик по убеждениям (хотя и из донских казаков). Это он написал «Тихий Дон», «Поднятую целину», «Они сражались за Родину», «Судьба человека».

401px-Sholokhov-1938.jpg


Михаил Александрович Шолохов никогда не врал. Это был казак, понюхавший пороху вдосталь, и умеющий в случае чего сделать из одного либерала двух казачьей шашечкой. Он писал свои книги замечательным живым языком, и они похожи на летописи или документальные сьёмки. Он писал в «Тихом Доне» о 1-й Мировой и Гражданской войнах ПРАВДУ, как он их помнил, включая исторические события, как например казнь красногвардейцев Подтелкова и Кривошлыкова или Вёшенское восстание. И ОН ПИСАЛ О ЗВЕРСТВАХ И НЕПРИГЛЯДНОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ С ОБЕИХ СТОРОН.

Казалось бы, товарищ Сталин должен был упечь Шолохова в 37-м дальше Колымы и ГУЛАГа. Или расстрелять. Но вот незадача: товарищ Сталин… взапой зачитывался Тихим Доном и (после выхода 1-го тома) организовал чтение романа по всем заводам-фабрикам и учреждениям. И мало того: названивал Михаилу Александровичу, (либо названивал его секретарь Поскребышев) и интересовался, как там обстоят дела с продолжением. Книга «Тихий Дон» лежала у него на рабочем столе, и злой тиран часто раздумывал над ней, листая, перелистывая и отлистывая назад; словно изучал учебник.

А когда на Шолохова начали некоторые сексоты (такие самые, как современные «либералы») шить дело (дескать, Шолохов пишет про красных нехорошие вещи в Тихом Доне) товарищ Сталин сказал им пару ласковых: точный текст не приводили. Но смысл был такой: заткните пасти и этого человека грязью не обливайте.

Впрочем, когда умер товарищ Сталин, на Михаила Александровича снова начала катить бочку всякая нечисть. На этот раз «бомондно-литературная». Дескать, и писал-то он не сам, «у какого-то казака своровал тетрадки», и тп. А больше всех вонял ныне приснопамятный Солженицын, жертва Советской власти и кровавого сталинского режима. Всех сталинский режим расстрелял – а вот на Солженицына пули не нашлось. Что такое?! - нехваток свинца. Она же бедная была, Советская власть. А чего ж в таком разе не удавили в камере ремнём, как петуха? А вот почему: Солженицын был крутой боец и не пускал чекистов в камеру. Он их выбрасывал ногами. А пули – дефицит.

Так вот отрывки из книг М.А. Шолохова дополнят проповеди Андрюши Светенко; так сказать для воссоздания полной картины. Михаилу Александровичу (следуя примеру «тирана») я верю как самому себе. Чего не могу сказать про Андрюшу.

Несколько отрывков для небольшого воссоздания полной картины, а не пропагандистского трёпа, организованного денежными мешками нашего нового пост-советского общества и их грязной челядью. Так сказать, для противовеса. Чтобы современный чел с его задуренной пропагандой демократов и жирных котов головой немного узнал про «белых и пушистых» из числа «поручиков голицыных».
Ну, а кто не верит Шолохову, хай верит андрюшам светенко. Мне не жалко…
таких людей

Думаю, этих четырех отрывков должно хватить.
 
Последнее редактирование:
Казнь красногвардейцев, Подтелкова и Кривошлыкова
Книга «Тихий Дон»


Спиридонов с нарядом казаков быстро шел к лавчушке. По пути встретился ему Петро Мелехов.
— От вашего хутора есть охотники?
— Какие охотники?
— Приводить в исполнение приговор.
— Нету и не будет! — резко ответил Петро, обходя преградившего дорогу Спиридонова.
Но охотники нашлись: Митька Коршунов, приглаживая ладонью выбившиеся из-под козырька прямые волосы, увалисто подошел к Петру, сказал, мерцая камышовой зеленью прижмуренных глаз:
— Я стре́льну… Зачем говоришь — «нет». Я согласен, — и улыбчиво потупил глаза: — Патронов мне дай. У меня одна обойма.
Он, бледный Андрей Кашулин, с лицом, скованным сильнейшим злым напряжением, и калмыковатый Федот Бодовсков — вызвались охотниками.
По сбитой плечо к плечу огромной толпе загуляли шепот и сдержанный гул, когда от лавки тронулась первая партия приговоренных, окруженная конвоировавшими их казаками.
Впереди шел Подтелков, босой, в широких галифе черного сукна и распахнутой кожаной куртке. Он уверенно ставил в грязь большие белые ноги, оскользался, чуть вытягивал левую руку, соблюдая равновесие. Рядом еле волочился смертно-бледный Кривошлыков. У него сухо блестели глаза, рот страдальчески дергался. Поправляя накинутую внапашку шинель, Кривошлыков так ежил плечи, будто ему было страшно холодно. Их почему-то не раздели, но остальные шли в одном белье. Лагутин семенил рядом с тяжеловесным на шаг Бунчуком. Оба они были босы. У Лагутина порванные исподники оголили желтокожую голень, поросшую редким волосом. Он шел, стыдливо придерживая порванную штанину, дрожа губами. Бунчук посматривал через головы конвоиров в серую запеленатую тучами даль. Трезвые холодные глаза его выжидающе, напряженно мигали, широкая ладонь ползала под распахнутым воротником сорочки, гладя поросшую дремучим волосом грудь. Казалось, ждал он чего-то несбыточного и отрадного… Некоторые хранили на лицах подобие внешнего безразличия: седой большевик Орлов — тот задорно махал руками, поплевывал под ноги казаков, зато у двух или трех было столько глухой тоски в глазах, такой беспредельный ужас в искаженных лицах, что даже конвойные отводили от них глаза и отворачивались, повстречавшись случайным взглядом.
Идут быстро. Подтелков поддерживает поскользнувшегося Кривошлыкова. Приближается белеющая платками в красном-синем разливе фуражек толпа. Исподлобья поглядывая на нее, Подтелков громко, безобразно ругается и вдруг спрашивает, поймав сбоку взгляд Лагутина:
— Ты что?
— Поседел ты за эти деньки… Ишь песик-то тебе как покропило…
— Небось поседеешь, — трудно вздыхает Подтелков; вытирая пот на узком лбу, повторяет: — Небось, поседеешь от такой приятности… Бирюк — и то в неволе седеет, а ить я — человек.
Больше они не говорят ни слова. Толпа придвигается вплотную. Виден справа желтоглинный продолговатый шов могилы. Спиридонов командует:
— Стой!
И сейчас же Подтелков делает шаг вперед, устало обводит глазами передние ряды народа: всё больше седые и с проседью бороды, фронтовики где-то позади — совесть точит. Подтелков чуть шевелит обвислыми усами, говорит глухо, но внятно:
— Старики! Позвольте нам с Кривошлыковым поглядеть, как наши товарищи будут смерть принимать. Нас повесите опосля, а зараз хотелось бы нам поглядеть на своих друзьев-товарищей, поддержать, которые духом слабы.
Так тихо, что слышно, как стукотит о фуражки дождь…
Есаул Попов, где-то позади, улыбается, желтея обкуренным карнизом зубов; он не возражает; старики несогласно, вразброд выкрикивают:
— Дозволяем!
— Нехай побудут!
— Отведите их от ямы!
….Кривошлыков и Подтелков шагают в толпу, перед ними раздаются, стелют уличку. Они становятся неподалеку, сжатые со всех сторон людьми, ощупываемые сотнями жадных глаз: смотрят, как неумело строят казаки поставленных затылками к яме красногвардейцев. Подтелкову видно хорошо, Кривошлыков же вытягивает тонкую небритую шею, приподнимается на цыпочках.
Крайним слева стоит Бунчук. Он чуть сутулится, дышит тяжело, не поднимая приземленного взгляда. За ним, натягивая подол рубахи на порванную штанину, гнется Лагутин, третий — тамбовец Игнат, следующий — Ванька Болдырев, изменившийся до неузнаваемости, постаревший, по меньшей мере, на двадцать лет. Подтелков пытается разглядеть пятого: с трудом узнает казака станицы Казанской Матвея Сакматова, делившего с ним все невзгоды и радости с самой Каменской. Еще двое подходят к яме, поворачиваются к ней спиной. Петро Лысиков вызывающе и нагло смеется, выкрикивает матерные ругательства, грозит притихшей толпе скрюченным грязным кулаком. Корецков молчит. Последнего несли на руках. Он запрокидывался, чертил землю безжизненно висящими ногами и, цепляясь за волочивших его казаков, мотая залитым слезами лицом, вырывался, хрипел:
— Пустите, братцы! Пустите, ради господа бога! Братцы! Милые! Братушки!.. Что вы делаете?! Я на германской четыре креста заслужил!.. У меня детишки!.. Господи, неповинный я!.. Ой, да за что же вы?..
Рослый казак-атаманец ударил его коленом в грудь, кинул к яме. Тут только Подтелков узнал сопротивлявшегося и ужаснулся: это был один из наиболее бесстрашных красногвардейцев, мигулинский казак 1910 года присяги, георгиевский кавалер всех четырех степеней, красивый светлоусый парень. Его подняли на ноги, но он упал опять; ползал в ногах казаков, прижимаясь спекшимися губами к их сапогам, к сапогам, которые били его по лицу, хрипел задушенно и страшно:
— Не убивайте! Поимейте жалость!.. У меня трое детишков… девочка есть… родимые мои, братцы!..
Он обнял колени атаманца, но тот рванулся, отскочил, с размаху ударил его подкованным каблуком в ухо. Из другого уха цевкой стрельнула кровь, потекла за белый воротник.
— Станови его! — яростно закричал Спиридонов.
Кое-как подняли, поставили, отбежали прочь. В противоположном ряду охотники взяли винтовки наизготовку. Толпа ахнула и замерла. Дурным голосом визгнула какая-то баба…
Бунчуку хотелось еще и еще раз глянуть на серую дымку неба, на грустную землю, по которой мыкался он двадцать девять лет. Подняв глаза, увидел в пятнадцати шагах сомкнутый строй казаков: один, большой, с прищуренными зелеными глазами, с челкой, упавшей из-под козырька на белый узкий лоб, клонясь вперед, плотно сжимая губы, целил ему — Бунчуку — прямо в грудь. Еще до выстрела слух Бунчука полоснуло заливистым вскриком; повернул голову: молодая веснушчатая бабенка, выскочив из толпы, бежит к хутору, одной рукой прижимая к груди ребенка, другой — закрывая ему глаза.
После разнобоистого залпа, когда восемь стоявших у ямы попа́дали вразвалку, стрелявшие подбежали к яме.
Митька Коршунов, увидев, что подстреленный им красногвардеец, подпрыгивая, грызет зубами свое плечо, выстрелил в него еще раз, шепнул Андрею Кашулину:
— Глянь вот на этого черта — плечо себе до крови надкусил и помер, как волчуга, молчком.
Десять приговоренных, подталкиваемые прикладами, подошли к яме…
После второго залпа в голос заревели бабы и побежали, выбиваясь из толпы, сшибаясь, таща за руки детишек. Начали расходиться и казаки. Отвратительнейшая картина уничтожения, крики и хрипы умирающих, рев тех, кто дожидался очереди, — все это безмерно жуткое, потрясающее зрелище разогнало людей. Остались лишь фронтовики, вдоволь видевшие смерть, да старики из наиболее остервенелых.
Приводили новые партии босых и раздетых красногвардейцев, менялись охотники, брызгали залпы, сухо потрескивали одиночные выстрелы. Раненых добивали. Первый настил трупов в перерывы, спеша, засыпали землей.
 
Подтелков и Кривошлыков подходили к тем, кто дожидался очереди, пытались ободрить, но слова не имели былого значения — иное владело в этот миг людьми, чья жизнь минуту спустя должна была оборваться, как надломленный черенок древесного листа.
Григорий Мелехов, протискиваясь сквозь раздерганную толпу, пошел в хутор и лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Тот, отступая, прищурился:
— И ты тут, Мелехов?
Синеватая бледность облила щеки Григория, он остановился.
— Тут. Как видишь…
— Вижу… — вкось улыбнулся Подтелков, с вспыхнувшей ненавистью глядя на его побелевшее лицо. — Что же, расстреливаешь братов? Обвернулся?.. Вон ты какой… — он, близко придвинувшись к Григорию, шепнул: — И нашим и вашим служишь? Кто больше даст? Эх, ты!..
Григорий поймал его за рукав, спросил, задыхаясь:
— Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли… По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить! Отходился ты, председатель Донского совнаркома! Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать?
Христоня, обнимая, отвел в сторону взбесившегося Григория.
— Пойдем, стал-быть, к коням. Ходу! Нам с тобой тут делать нечего. Господи божа, что делается с людьми!..
Они пошли, потом остановились, заслышав голос Подтелкова. Облепленный фронтовиками и стариками, он высоким страстным голосом выкрикивал:
— Темные вы… слепые! Слепцы вы! Заманули вас офицерья, заставили кровных братов убивать! Вы думаете, ежли нас побьете, так этим кончится? Нет! Нынче ваш верх, а завтра уж вас будут расстреливать! Советская власть установится по всей России. Вот попомните мои слова! Зря кровь вы чужую льете! Глупые вы люди!
— Мы и с энтими этак управимся! — выскочил какой-то старик.
— Всех, дед, не перестреляете, — улыбнулся Подтелков. — Всю Россию на виселицу не вздернешь. Береги свою голову! Всхомянетесь вы после, да поздно будет!
— Ты нам не грози!
— Я не грожу. Я вам дорогу указываю.
— Ты сам, Подтелков, слепой! Москва тебе очи залепила!
Григорий, не дослушав, пошел, почти побежал к двору, где привязанный, слыша стрельбу, томился его конь. Подтянув подпруги, Григорий и Христоня наметом выехали из хутора, — не оглядываясь, перевалили через бугор.
А в Пономареве все еще пыхали дымками выстрелы: вешенские, каргинские, боковские, краснокутские, милютинские казаки расстреливали казанских, мигулинских, раздорских, кумшатских, баклановских казаков…
Яму набили доверху. Присыпали землей. Притоптали ногами. Двое офицеров, в черных масках, взяли Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице.
Подтелков мужественно, гордо подняв голову, взобрался на табурет, расстегнул на смуглой толстой шее воротник сорочки и сам, не дрогнув ни одним мускулом, надел на шею намыленную петлю. Кривошлыкова подвели, один из офицеров помог ему подняться на табурет, он же накинул петлю.
— Дозвольте перед смертью последнее слово сказать, — попросил Подтелков.
— Говори!
— Просим! — закричали фронтовики.
Подтелков повел рукой по поредевшей толпе:
— Глядите, сколько мало осталось, кто желал бы глядеть на нашу смерть. Совесть убивает! Мы за трудовой народ, за его интересы дрались с генеральской псюрней, не щадя живота, и теперь вот гибнем от вашей руки! Но мы вас не клянем!.. Вы — горько обманутые! Заступит революционная власть, и вы поймете, на чьей стороне была правда. Лучших сынов такого Дона поклали вы вот в эту яму…
Поднялся возрастающий говор, голос Подтелкова зазвучал невнятней. Воспользовавшись этим, один из офицеров ловким ударом выбил из-под ног Подтелкова табурет. Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись, рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила, заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки — упираясь в сырую притолоченную землю большими пальцами босых ног, хлебнул воздуха и, обводя вылезшими из орбит глазами притихшую толпу, негромко сказал:
— Ишо не научились вешать… Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, не достал земли…
Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казаки затомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело.
Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног, стукнулся о брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долго раскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касались подбородка, то вновь вытягиваясь в судороге… Он еще жил в конвульсиях, еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелкова вторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул на плече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпа казаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь велика была наступившая растерянность, что с минуту все стояли, как завороженные, не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова.
Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами, из которых ручьями падали слезы, да, кривя рот, пытаясь облегчить страдания, весь мучительно и страшно тянулся вверх.
Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ног Подтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, все больше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова. Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины, она тихо качалась и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивался Подтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам свое багрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез.
 
Последнее редактирование модератором:
Казнь красноармейцев
Книга «Тихий Дон»


Пленных пригнали в Татарский часов в пять дня. Уже близки были быстротечные весенние сумерки, уже сходило к закату солнце, касаясь пылающим диском края распростертой на западе лохматой сизой тучи.
На улице, в тени огромного общественного амбара сидела и стояла пешая сотня татарцев. Их перебросили на правую сторону Дона на помощь еланским сотням, с трудом удерживавшим натиск красной конницы, и татарцы по пути на позиции всею сотнею зашли в хутор, чтобы проведать родных и подживиться харчишками.
Им в этот день надо было выходить, но они прослышали о том, что в Вешенскую гонят пленных коммунистов, среди которых находятся и Мишка Кошевой с Иваном Алексеевичем, что пленные вот-вот должны прибыть в Татарский, — а поэтому и решили подождать. Особенно настаивали на встрече с Кошевым и Иваном Алексеевичем казаки, доводившиеся роднею убитым в первом бою вместе с Петром Мелеховым.
Татарцы, вяло переговариваясь, прислонив к стене амбара винтовки, сидели и стояли, курили, лузгали семечки; их окружали бабы, старики и детвора. Весь хутор высыпал на улицу, а с крыш куреней ребятишки неустанно наблюдали — не гонят ли?
И вот ребячий голос заверещал:
— Показалися! Гонют!
Торопливо поднялись служивые, затомашился народ, взметнулся глухой гул оживившегося говора, затопотали ноги бежавших навстречу пленным ребятишек. Вдова Алешки Шамиля, под свежим впечатлением еще не утихшего горя, кликушески заголосила.
— Гонют врагов! — басисто сказал какой-то старик.
— Побить их, чертей! Чего вы смотрите, казаки?!
— На суд их!
— Наших исказнили!
— На шворку Кошевого с его дружком!
Дарья Мелехова стояла рядом с Аникушкиной женой. Она первая узнала Ивана Алексеевича в подходившей толпе избитых пленных.
— Вашего хуторца пригнали! Покрасуйтеся на него, на сукиного сына! Похристосуйтеся с ним! — покрывая свирепо усиливающийся дробный говор, бабьи крики и плач, захрипел вахмистр — начальник конвоя — и протянул руку, указывая с коня на Ивана Алексеевича.
— А другой где? Кошевой Мишка где?
Антип Брехович полез сквозь толпу, на ходу снимая с плеча винтовочный погон, задевая людей прикладом и штыком болтающейся винтовки.
— Один ваш хуторец, окромя не было. Да по куску на человека и этого хватит растянуть… — говорил вахмистр-конвоир, сгребая красной утиркой обильный пот со лба, тяжело перенося ногу через седельную луку.
Бабьи взвизгивания и крик, нарастая, достигли предела напряжения. Дарья пробилась к конвойным и в нескольких шагах от себя, за мокрым крупом лошади конвоира увидела зачугуневшее от побоев лицо Ивана Алексеевича. Чудовищно распухшая голова его со слипшимися в сохлой крови волосами была вышиной с торчмя поставленное ведро. Кожа на лбу вздулась и потрескалась, щеки багрово лоснились, а на самой макушке, покрытой студенистым месивом, лежали шерстяные перчатки. Он, как видно, положил их на голову, стараясь прикрыть сплошную рану от жалящих лучей солнца, от мух и кишевшей в воздухе мошкары. Перчатки присохли к ране, да так и остались на голове…
Он затравленно озирался, разыскивая и боясь найти взглядом жену или своего маленького сынишку, хотел обратиться к кому-нибудь с просьбой, чтобы их увели отсюда, если они тут. Он уже понял, что дальше Татарского ему не уйти, что здесь он умрет, и не хотел, чтобы родные видели его смерть, а самую смерть ждал со все возраставшим жадным нетерпением. Ссутулясь, медленно и трудно поворачивая голову, обводил он взглядом знакомые лица хуторян и ни в одном встречном взгляде не прочитал сожаления или сочувствия, — исподлобны и люты были взгляды казаков и баб.
Защитная вылинявшая рубаха его топорщилась, шуршала при каждом повороте. Вся она была в бурых подтеках стекавшей крови, в крови были и ватные стеганые красноармейские штаны и босые крупные ноги с плоскими ступнями и искривленными пальцами.
Дарья стояла против него. Задыхаясь от подступившей к горлу ненависти, от жалости и томительного ожидания чего-то страшного, что должно было совершиться вот-вот, сейчас, смотрела в лицо ему и никак не могла понять: видит ли он ее и узнает ли?
А Иван Алексеевич все так же тревожно, взволнованно шарил по толпе одним дико блестевшим глазом (другой затянула опухоль) и вдруг, остановившись взглядом на лице Дарьи, бывшей от него в нескольких шагах, неверно, как сильно пьяный, шагнул вперед. У него кружилась голова от большой потери крови, его покидало сознание, но это переходное состояние, когда все окружающее кажется нереальным, когда горькая одурь кружит голову и затемняет свет в глазах, беспокоило, и он с огромным напряжением все еще держался на ногах.
Увидев и узнав Дарью, шагнул, качнулся. Какое-то отдаленное подобие улыбки тронуло его некогда твердые, теперь обезображенные губы. И вот эта-то похожая на улыбку гримаса заставила сердце Дарьи гулко и часто забиться; казалось ей, что оно бьется где-то около самого горла.
Она подошла к Ивану Алексеевичу вплотную, часто и бурно дыша, с каждой секундой все больше и больше бледнея.
— Ну, здорово, куманек!
Звенящий, страстный тембр ее голоса, необычайные интонации в нем заставили толпу поутихнуть.
И в тишине глуховато, но твердо прозвучал ответ:
— Здорово, кума Дарья.
— Расскажи-ка, родненький куманек, как ты кума своего… моего мужа… — Дарья задохнулась, схватилась руками за грудь. Ей не хватало голоса.
Стояла полная, туго натянутая тишина, и в этом недобром затишном молчании даже в самых дальних рядах услышали, как Дарья чуть внятно докончила вопрос:
— …как ты мужа моего, Петра Пантелеевича, убивал-казнил?
— Нет, кума, не казнил я его!
— Как же не казнил? — еще выше поднялся Дарьин стенящий голос. — Ить вы же с Мишкой Кошевым казаков убивали? Вы?
— Нет, кума… Мы его… я не убивал его…
— А кто же со света его перевел? Ну, кто? Скажи!
— Заамурский полк тогда…
— Ты! Ты убил!.. Говорили казаки, что тебя видали на бугре! Ты был на белом коне! Откажешься, проклятый?
— Был и я в том бою… — левая рука Ивана Алексеевича трудно поднялась на уровень головы, поправила присохшие к ране перчатки. В голосе его явственная оказалась неуверенность, когда он проговорил: — Был и я в тогдашнем бою, но убил твоего мужа не я, а Михаил Кошевой. Он стрелял его. Я за кума Петра не ответчик.
— А ты, вражина, кого убивал из наших хуторных? Ты сам чьих детишков по̀ миру сиротами пораспустил? — пронзительно крикнула из толпы вдова Якова Подковы.
И снова, накаляя и без того накаленную атмосферу, раздались истерические бабьи всхлипы, крик и голошенье по мертвому «дурным голосом»…
Впоследствии Дарья говорила, что она не помнила, как и откуда в руках ее очутился кавалерийский карабин, кто ей его подсунул. Но когда заголосили бабы, она ощутила в руках своих присутствие постороннего предмета, не глядя, на ощупь догадалась, что это — винтовка. Она схватила ее сначала за ствол, чтобы ударить Ивана Алексеевича прикладом, но в ладонь ее больно вонзилась мушка, и она перехватила пальцами накладку, а потом повернула, вскинула винтовку и даже взяла на мушку левую сторону груди Ивана Алексеевича.
Она видела, как за спиной его шарахнулись в сторону казаки, обнажив серую рубленую стену амбара; слышала напуганные крики: «Тю! Сдурела! Своих побьешь! Погоди, не стреляй!» И подталкиваемая зверино-настороженным ожиданием толпы, сосредоточенными на ней взглядами, желанием отомстить за смерть мужа и отчасти тщеславием, внезапно появившимся оттого, что вот сейчас она совсем не такая, как остальные бабы, что на нее с удивлением и даже со страхом смотрят и ждут развязки казаки, что она должна поэтому сделать что-то необычное, особенное, могущее устрашить всех, — движимая одновременно всеми этими разнородными чувствами, с пугающей быстротой приближаясь к чему-то предрешенному в глубине ее сознания, о чем она не хотела, да и не могла в этот момент думать, она помедлила, осторожно нащупывая спуск, и вдруг, неожиданно для самой себя, с силой нажала его.
Отдача заставила ее резко качнуться, звук выстрела оглушил, но сквозь суженные прорези глаз она увидела, как мгновенно — страшно и непоправимо — изменилось дрогнувшее лицо Ивана Алексеевича, как он развел и сложил руки, словно собираясь прыгнуть с большой высоты в воду, а потом упал навзничь, и с лихорадочной быстротой задергалась у него голова, зашевелились, старательно заскребли землю пальцы раскинутых рук…
Дарья бросила винтовку, все еще не отдавая себе ясного отчета в том, что она только что совершила, повернулась спиной к упавшему и неестественным в своей обыденной простоте жестом поправила головной платок, подобрала выбившиеся волосы.
— А он еще двошит… — сказал один из казаков, с чрезмерной услужливостью сторонясь от проходившей мимо Дарьи.
Она оглянулась, не понимая, о ком и что это такое говорят, услышала глубокий, исходивший не из горла, а откуда-то словно бы из самого нутра, протяжный на одной ноте стон, прерываемый предсмертной икотой. И только тогда осознала, что это стонет Иван Алексеевич, принявший смерть от ее руки. Быстро и легко пошла она мимо амбара, направляясь на площадь, провожаемая редкими взглядами.
Внимание людей переметнулось к Антипу Бреховичу. Он, как на учебном смотру, быстро, на одних носках подбегал к лежавшему Ивану Алексеевичу, почему-то пряча за спиной оголенный ножевой штык японской винтовки. Движения его были рассчитаны и верны. Присел на корточки, направил острие штыка в грудь Ивана Алексеевича, негромко сказал:
— Ну, издыхай, Котляров! — и налег на рукоять штыка со всей силой.
Трудно и долго умирал Иван Алексеевич. С неохотой покидала жизнь его здоровое, мослаковатое тело. Даже после третьего удара штыком он все еще разевал рот, и из-под ощеренных, залитых кровью зубов неслось тягуче-хриплое:
— А-а-а!..
— Эх, резак, к чертовой матери! — отпихнув Бреховича, сказал вахмистр, начальник конвоя, и поднял наган, деловито прижмурив левый глаз, целясь.
После выстрела, послужившего как бы сигналом, казаки, допрашивавшие пленных, начали их избивать. Те кинулись врассыпную. Винтовочные выстрелы, перемежаясь с криками, прощелкали сухо и коротко…
 
Казнь красного командира Лихачева
«Тихий Дон»


— Вот что, Лихачев, — начал Суяров, переглядываясь с командирами сотен. — Скажи нам: какой численности у тебя отряд?
— Не скажу.
— Не скажешь? Не надо. Мы сами из бумаг твоих поймем. А нет — красноармейцев из твоей охраны допросим. Ишо одно дело попросим (Суяров налег на это слово) мы тебя: напиши своему отряду, чтобы они шли в Вёшки. Воевать нам с вами не из чего. Мы не против советской власти, а против коммуны и жидов. Мы отряд твой обезоружим и распустим по домам. И тебя выпустим на волю. Одним словом, пропиши им, что мы такие же трудящиеся и чтоб они нас не опасались, мы не супротив Советов…
Плевок Лихачева попал Суярову на седенький клинышек бородки. Суяров бороду вытер рукавом, порозовел в скулах. Кое-кто из командиров улыбнулся, но чести командующего защитить никто не встал.
— Обижаешь нас, товарищ Лихачев! — уже с явным притворством заговорил Суяров. — Атаманы, офицеры над нами смывались, плевали на нас, и ты — коммунист — плюешься. А всё говорите, что вы за народ… Эй, кто там есть?.. Уведите комиссара. Завтра отправим тебя в Казанскую.
— Может, подумаешь? — строго спросил один из сотенных.
Лихачев рывком поправил накинутый внапашку френч, пошел к стоявшему у двери конвоиру.
Его не расстреляли. Повстанцы же боролись против «расстрелов и грабежей»… На другой день погнали его на Казанскую. Он шел впереди конных конвоиров, легко ступая по снегу, хмурил куцый размет бровей. Но в лесу, проходя мимо смертельно-белой березки, с живостью улыбнулся, стал, потянулся вверх и здоровой рукой сорвал ветку. На ней уже набухали мартовским сладостным соком бурые почки; сулил их тонкий, чуть внятный аромат весенний расцвет, жизнь, повторяющуюся под солнечным крутом. Лихачев совал пухлые почки в рот, жевал их, затуманенными глазами глядел на отходившие от мороза, посветлевшие деревья и улыбался уголком бритых губ.
С черными лепестками почек на губах он и умер: в семи верстах от Вешенской, в песчаных, сурово насупленных бурунах его зверски зарубили конвойные. Живому выкололи ему глаза, отрубили руки, уши, нос, искрестили шашками лицо. Расстегнули штаны и надругались, испоганили большое, мужественное, красивое тело. Надругались над кровоточащим обрубком, а потом один из конвойных наступил на хлипко дрожавшую грудь, на поверженное навзничь тело и одним ударом наискось отсек голову.
 
Книга «Поднятая целина»; эпизод раскулачивания, 1933-й г.

…….
Андрей посмотрел на них и, задрожав губами, глухо сказал:

– Больше не работаю.

– Как не работаешь? Где? – Нагульнов отложил счеты.

– Раскулачивать больше не пойду. Ну, чего глаза вылупил? В припадок вдариться хочешь, что ли?

– Ты пьяный? – Давыдов с тревогой внимательно всмотрелся в лицо Андрея, исполненное злой решимости. – Что с тобой? Что значит – не будешь?

От его спокойного тенорка Андрей взбесился, заикаясь, в волнении закричал:

– Я не обучен! Я… Я… с детишками не обучен воевать!.. На фронте – другое дело! Там любому шашкой, чем хочешь… И катитесь вы под разэтакую!.. Не пойду!

Голос Андрея, как звук натягиваемой струны, поднимался все выше, выше, и казалось, что вот-вот он оборвется. Но Андрей, с хрипом вздохнув, неожиданно сошел на низкий шепот:

– Да разве это дело? Я что? Кат, что ли? Или у меня сердце из самородка? Мне война влилася… – И опять перешел на крик: – У Гаева детей одиннадцать штук! Пришли мы – как они взъюжались, шапку схватывает! На мне ажник волос ворохнулся! Зачали их из куреня выгонять… Ну, тут я глаза зажмурил, ухи заткнул и убег за баз! Бабы – по-мертвому, водой отливали сноху… детей… Да ну вас в господа бога!..

– Ты заплачь! Оно полегшает, – посоветовал Нагульнов, ладонью плотно, до отека, придавив дергающийся мускул щеки, не сводя с Андрея загоревшихся глаз.

– И заплачу! Я, может, своего парнишку… – Андрей осекся, оскалив зубы, круто повернулся к столу спиной.

Стала тишина.

Давыдов поднимался со стула медленно… И так же медленно крылась трупной синевой одна незавязанная щека его, бледнело ухо. Он подошел к Андрею, взял за плечи, легко повернул. Заговорил, задыхаясь, не сводя ставшего огромным глаза с Андреева лица.

– Ты их жалеешь… Жалко тебе их. А они нас жалели? Враги плакали от слез наших детей? Над сиротами убитых плакали? Ну? Моего отца уволили после забастовки с завода, сослали в Сибирь… У матери нас четверо… мне, старшему, девять лет тогда… Нечего было кушать, и мать пошла… Ты смотри сюда! Пошла на улицу мать, чтобы мы с голоду не подохли! В комнатушку нашу – в подвале жили – ведет гостя… Одна кровать осталась… А мы за занавеской… на полу… И мне девять лет… Пьяные приходили с ней… А я зажимаю маленьким сестренкам рты, чтобы не ревели… Кто наши слезы вытер? Слышишь, ты?.. Утром беру этот проклятый рубль… – Давыдов поднес к лицу Андрея свою закожаневшую ладонь, мучительно заскрипел зубами, – мамой заработанный рубль, и иду за хлебом… – И вдруг, как свинчатку, с размаху кинул на стол черный кулак, крикнул: – Ты!! Как ты можешь жалеть?!

И опять стала тишина. Нагульнов вкогтился в крышку стола, держал ее, как коршун добычу. Андрей молчал. Тяжело, всхлипами дыша, Давыдов с минуту ходил по комнате, потом обнял Андрея за плечи, вместе с ним сел на лавку, надтреснутым голосом сказал:

– Эка, дурило ты! Пришел и ну давай орать: «Не буду работать… дети… жалость…» Ну, что ты наговорил, ты опомнись! Давай потолкуем. Жалко стало, что выселяют кулацкие семьи? Подумаешь! Для того и выселяем, чтобы не мешали нам строить жизнь, без таких вот… чтобы в будущем не повторялось… Ты – Советская власть в Гремячем, а я тебя должен еще агитировать? – и с трудом, натужно улыбнулся. – Ну, выселим кулаков к черту, на Соловки выселим. Ведь не подохнут же они? Работать будут – кормить будем. А когда построим, эти дети уже не будут кулацкими детьми. Рабочий класс их перевоспитает. – Достал пачку папирос и долго дрожащими пальцами никак не мог ухватить папиросу.
 
Назад
Сверху